Пинхус Дашевский *)

    Он — мой Иосиф, любимейший из любимых…

    Сутулый, со слабо развитой грудью, с худыми девичьими руками, с доверчивыми глазами, в которых глубоко засела печаль, с неуверенной пугливо-спотыкающейся речью, — любящий, нежный, он неожиданно стал убийцей — неожиданно не только для близких, но и для себя.

    Да, убийцею…

    Этим именем назвал его не формальный правительственный суд, — так назвал его суд свободный, ни от кого, кроме как от своих убеждений и предубеждений независящий, суд присяжных заседателей.

    Они признали, что студент киевского политехнического института Пинхус Дашевский, 21 года, с заранее обдуманным намерением лишить жизни бессарабского дворянина Крушевана, нанес ему ножом удар в шею, но смерть не воспоследовала по причинам от воли его, Дашевского, независящим. И все же, он — не убийца.

    Это, если не сознали, то почувствовали всем существом коронные судьи, с председателем Д. Ф. Гельшертом во главе, которые спасли юношу от неминуемых, казалось бы, каторжных работ.

    Путем юридических ухищрений, они назначили ему арестантские отделения, сроком на пять лет,  лишением некоторых особых прав и преимуществ.

    Я узнал Дашевского уже после суда над ним. С болью я отклонил его приглашение: петербургские еврейские деятели порешили, что его должен защищать непременно христианин. Они полагали, что можно будет спасти подсудимого, запрятав далеко от взора судей вопрос о национальном достоинстве и национальной обиде. Они бессознательно превратили жертву в палача, лишили залитое не только кровью, но и грязью, русское еврейство одного из его бесспорных героев. Да, да — героев.

    У детей народа, лишенного всех человеческих прав, не может быть отнято никакими законами — ни божеским, ни человеческим — право с достоинством умирать: когда Дашевский шел на Голгофу, он был уверен, что его разорвет в клочья толпа, а если уцелеет, то добьет угодливый воле начальства полевой суд.

    На третий день после погрома я, совместно с товарищами своими по расследованию, прибыл в Кишинев.

    Жаркое солнце. Одуряющий запах распустившейся акации. Медленно движущаяся по тротуарам веселая, по южному шумливая толпа — и среди них одинокие, торопливо пробирающиеся фигуры евреев и евреек. Словно они еще продолжали чувствовать занесенную над ними руку убийц; словно еще продолжают поганить и рвать тела еврейских дочерей спущенные властями с цепи дикие самцы.

    Сконфуженно отворачивали они свои лица от мчавшихся по пути интеллигентных христиан, еще несколько дней перед тем считавшихся их лучшими друзьями.

    Друзья. Друзья… Где были они в страшные дни и часы? — Среди врагов?…

     Среди заступников? Ложь: заступников не было по крайней мере, действенных заступников.

    Я метался по улицам, по дворам.

    Я видел громадные дома, разрушенные пожаром и еще больше — неистовой человеческой силой. Неподалеку от них — в боковых уличках — разметенные до основания жалкие домишки с разбитым вдребезги жалким скарбом. И всюду — кровь, кровь… Местами незасохшие сгустки вывалившегося из разбитых черепов мозга…

   Меня водили по ре…(?) …дам, где в гуще экскрементов, в жижице мочи валялись трупы стариков, женщин и детей.

    Не убраны еще все трупы: их так много. Везде стоны, причитания, зовы: еще не припрятанного отчаяния.

    Юные друзья из самообороны показывали мне улицы, где высланная, будто бы на защиту погромляемых войска замыкали по приказу своего начальства штыками концы и повороты улиц, дабы не могли проникнуть «самооборонщики». — Надо же было обеспечить погромщикам безопасность и спокойствие… И когда толпа разорвала последнюю лавчонку и выпустила из последней перины пух, офицер весело командовал, напустив на себя суровый вид: «Довольно, ребята! Говорят же довольно…. Ступай дальше».

    С утра давал я себе слово сосредоточиться на работе, оторваться от страшного зрелища, от буравивших мозг стонов. Но через час напрасных усилий совладать с собою, я был снова на улице и вбирал в себя слезы, отчаяние, горе, — глотал, впитывал это чтоб никогда, никогда не забыть…

    Я возненавидел своих товарищей по работе и презирал себя за то, что пришел на позорище, на пепелище, на кладбище… с хлыстиком юридической помощи.

    И в то время, как я изнемогал от придавившего меня отчаяния — там, за несколько сот верст от Кишинева, на одной из скромных улиц Киева, в семье незадолго до того умершего военного врача Израиля Дашевского, юноша с кроткими печальными глазами и с девичьи-беспомощными руками думал свою одинокую думу.

   Брызги крови кишиневской резни пали на его впечатлительную душу и зажгли ее болью, стыдом, негодованием.

    Он не плакал. Он сосредоточил все помыслы, все желания, весь смысл жизни на одном — на Кишиневе.

   Он не плакал, — он копил действенную (?) Он ждал: неужели русская общественность, русская революционная среда не крикнет — не подлым фальцетом лирического протеста, а грудным голосом смятенной души слово грозного протеста?

    Прошло два месяца: никто, никто…

    Дашевский крепко обнял замученную жизнью, состарившуюся до времени мать, поцеловал сестру и брата — и уехал в Петербург.

    До сих пор не уяснил я себе — были ли у него соучастники. Однако, для меня нет сомнения, что в его планы были посвящены несколько близких товарищей.

    Из газет, из рассказов потерпевших Дашевский знал, что главным подстрекателем к жидотрепанию, — подстрекателем, через которого действовала российская жандармерия, — был редактор местной газеты Крушеван.

    Из газет ли, или от своих друзей, Дашеский узнал, что Крушеван в С.-Петербурге.

    Несколько дней он посвятил изучению распорядка дня Крушевана, его выходов. Затем с револьвером в кармане он стал искать с ним встречи на главной улице Петербурга, на Невском проспекте.

    При первой решительной встрече Дашевский не решился стрелять: Крушеван шел в обществе дам, и было боязно задеть кого-либо из них.

    В следующий раз Дашевский встретил Крушевана на Невском, один на один. Крушеван шел веселый, жизнерадостный, добродушно поглаживая на ходу великолепную собаку. Дашевский с ужасом почувствовал, что ненависть его вдруг обвалилась и стала быстро таять. Рука, сжимавшая лежащий в кармане на изготове револьвер, быстро разжалась. Напрасно Дашевский будил в себе ненависть, обиду, гнев: рука не может, не хочет стрелять.

    Крушеван прошел.

    Стыд, презрение к себе ударили горячей волной в сердце и отлили к голове. Раскрыв на ходу лежавший всегда в кармане финский нож, Дашевский нагнал Крушевана и ударил его сбоку в туго накрахмаленный воротник. Нож оцарапал шею.

    Как уже сказано, я узнал Дашевского после суда над ним. Его горькая доля отравила меня состраданием и стыдом незаплаченного долга. Пусть рука его в крови, но сердце его жалостливее, нежели сердца тех, кто его судили и осудили.

    Надо помочь… Чем? Провалилась кассационная жалоба в Сенат… Чем же помочь?

    Директором департамента министерства юстиции был тогда И. Г. Щегловитов, — тот самый, который впоследствии, в должности министра, причинил родному правосудию столько поношения, и так трагически закончил свои дни. Я знал близко Щегловитова, считал и считаю его одним из самых образованных русских криминалистов, глубоким знатоком судебного дела, делавшим до того свою карьеру без низкопоклонства, предательства и грязи. Я кинулся к нему: помогите.

    Я заразил его своей тревогой — и он обещал мне переговорить с министром.  Через несколько дней Щегловитов меня вызвал и сообщил, что министр боится по этому поводу пошевелиться, так как Государь выразил Крушевану «свою радость по поводу чудесного избавления от смерти».

    Прошло больше года.

    Лечась летом за границей, я прочел в газетах сообщение о назначении Щегловитова министром юстиции.

    Я написал ему тотчас следующее:

    «Несколько месяцев тому назад я просил вас об освобождении от наказания дорогого мне юноши — П. И. Дашевского. Вы отнеслись и к этой моей просьбе с обычным вниманием. К сожалению, вам не удалось убедить министра. Быть может, на этот раз вы окажетесь счастливее — и вам удастся убедить нового министра».

    Дней через десять я получил от своего помощника письмо, что ко мне в канцелярию звонил заведующий одним из отделов м-ва юстиции и сообщил, что министр приказал ему изготовить высочайший доклад о Дашевском, но в делах министерства не оказалось прошения со стороны не только подсудимого, но даже кого-нибудь из родных. Я написал матери Дашевского в Киев о высылке мне в С.-Петербург листа бумаги с ее подписью in blanco — и одновременно просил своего помощника заполнить его обычным текстом. Когда я вернулся в С.-Петербург, Дашевский уже был на свободе. Он долго недоумевал — по какой причине свалилось на него непрошенное сокращение наказания.

    Потом он уехал в Киев и подал прошение в политехнический институт о зачислении его вновь в студенты. Тут обнаружилось, что в акте об освобождении от наказания не было вовсе упомянуто о возвращении ему, вместе с тем, утраченных по суду прав и преимуществ. Сказалась пакостная рука кого-то из чиновников министерства. Я хотел обратиться к Щегловитову о дополнительном разъяснении; Дашевский мягко, но категорически воспротивился.

    К счастью, директор и профессора Института питали к Дашевскому такие же теплые чувства, как почти все, кто его знал. С риском попасть под суд, они включили его в число студентов.

    Дашевский прекрасно окончил институт, но, не желая подводить своих учителей, отказался от получения диплома. Он стал простым рабочим на одном из нижегородских заводов. Не для политики: он ею не занимался. Дашевский работал и жил, как все рабочие. В письмах ко мне — попрежнему добрых и ласковых — он восхищался душевными и умственными качествами русского рабочего.

    Произошла мартовская революция.

    В акте Временного правительства об амнистии было указано, что она распространяется не только на политических, но и на тех из уголовных, которые действовали из побуждений политических.

    Я сейчас же вспомнил о Дашевском. К сожалению,  приговоре о нем суда не было упомянуто о побуждениях политических. Пришлось обратиться в суд с письменным разъяснением — и через тря дня он был восстановлен в правах.

    Говорят, что Дашевский работает теперь на одном из заводов северного Кавказа. Когда дойдут до него эти строки, Дашевский с девичьей стыдливостью прошепчет: «Зачем обо мне напоминать?»

    — Так надо, милый ребенок с седеющими волосами. Надо, чтоб сухие равнодушные люди, заносящие в свои страшенный гроссбухи без жалости всякий долг, как бы малозначителен он ни был, знали и помнили о тех, перед кем они в долгу.

    — Так надо, мой Иосиф, любимейший из любимых в семье моих подзащитных.

*) Глава из книги «О людях бессонных».

Рассвет, Париж 1926\7

Материалы для истории антиеврейских погромов в России. Том I. Дубоссарское и Кишиневское дела 1903 года. Пг., 1919. с. 308-315.

{с. 308}
VII. Дело Пинхуса Дашевского (1903).
Из дел I-го Департамента Министерства Юстиции по I-му уголовному отделению. I делопроизводство. №1228—1903 г.; арх. № 12379—1903 г. «О покушении на убийство редактора газеты „Знамя” Крушевана».


№1. Л. 2-3.
Копия.
Протокол I.
   1903 года 4 июня Судебный Следователь 6-го участка гор. С.-Петербурга допрашивал в качестве обвиняемого, с соблюдением 403 ст. уст. угол. суд., нижепоименованного, который объяснил следующее:
   Пинхус Срулевич Дашевский, 23 лет, иудейской веры, родился я в мест. Коростышеве, Киевской губ., Радомысльского уезда, сын Надворного Советника; мой отец был врачом, я приписан к гор. Киеву, я холостой, я окончил в 1903 г. в Киеве старое реальное училище, поступил в Политехнический Институт, пробыл там год и ушел добровольно в 1901 г.; год я отбывал воинскую повинность в городе Киеве в Луцком полку, после этого последнюю зиму я прожил в Ковеле, где я давал уроки; я там пробыл до мая нынешнего года; из Ковеля я поехал в начале мая в Киев, там пробыл день у матери Екатерины Давыдовны Дашевской, из Киева поехал путешествовать по северо-западному краю. — Имущества не имею никакого, особых примет не имею, я не судился, но состою под дознанием; в прошлом году в Пинске я был задержан Жандармским {с. 309} Полицейским Управлением, был переведен в Минск, и там уже велось мое дело, не оконченное по настоящее время. Первоначально я был заключен 13 апреля 1902 г. под стражу, а 26 мая того же 1902 года я был выпущен под надзор полиции. С Крушеваном в родственных отношениях не состою. Задержан я был вследствие личного столкновения с ротмистром, а, по обыске, при мне была найдена безцензурная брошюра под заглавием „Об Автономизме”; она была мне нужна для того реферата о „сионизме”, который я писал; я сионист. Я не признаю себя виновным в покушении на убийство с заранее задуманным намерением из мести 4 июня с. г. редактора газеты „Знамя” и „Бессарабец” Павла Александровича Крушевана, но вполне признаю самый факт; я сегодня с заранее обдуманным намерением с целью лишить жизни Крушевана с часу дня поджидал Крушевана и нанес ему удар с целью лишить его жизни. — Начиная с дубоссарского дела, я знал об антисемитском направлении газет „Знамя” и „Бессарабец”; я считал, что редактор этих газет направлял общество против евреев; по моему мнению, кишиневские несчастья и безпорядки были вызваны, главным образом, влиянием этих двух газет и деятельностью их редактора, и вот, сейчас же после кишиневских безпорядков, я решил лишить жизни Крушевана как одного из главных виновников всех этих бедствий. Из Ковеля я переехал в Киев, а оттуда, так как мне нечего было делать, я ездил по разным городам северо-западного края, а 20 мая я приехал в Петербург; здесь я узнал, что „Знамя” перестало издаваться и что Крушевана нет в Петербурге; мне незачем было оставаться в Петербурге, и я уехал в Вильно, в Минск и другие города; мне тогда нельзя было долго оставаться, так как у меня нет паспорта; вторично я приехал в Петербург из Вильны около 25 мая; мои вещи оказались на Николаевском вокзале, так как я нарочно так маневрировал; у меня был с собой заряженный револьвер и финский нож, я их специально приобрел для того, чтобы лишить жизни Крушевана. И револьвер, и нож я приобрел в Киеве; я дал какому-то босяку рубль на комиссию, чтобы он мне достал револьвер и финский нож; он достал и сказал мне, что они ему обошлись в б рублей, я ему заплатил 6 рублей и еще прибавил 75 коп за комиссию. Приехавши в Петербург, я нигде не останавливался: в первый приезд (20 мая с. г.) я купил себе {с. 310} альманах „Бессарабец” для того, чтобы там найти портрет Крушевана, которого я совсем в лицо не знал; во второй приезд мой я узнал, что „Знамя” продолжает существовать и действовать; я решил привести свой замысел в исполнение; я стал следить на улице появление Крушевана; я его видел всего три раза: первый раз он сел на Невском на извозчика, я тоже сел на другого, но мой извозчик захромал, и я его потерял из виду; второй раз я его встретил на углу Гоголевской и Невского, тут к нему подошел какой-то человек и сказал: „Здравствуйте, Павел Александрович”, тогда я убедился, что это Крушеван; третий раз я его встретил сегодня; я его поджидал с часу дня; около 3—4 часов я увидел, как Крушеван поворачивал с Гоголя на Невский, я пошел за ним, хотя у меня был заряженный револьвер, но я решил убить его ножом, думая, что так будет вернее, и опасаясь, что во время выстрела у меня дрогнет рука и я могу случайно убить кого-либо неповинного, проходящего по улице. Нагнавши Крушевана на мосту, я сначала схватил его сзади руками за шею, а затем, выхватив нож, находившийся у меня открытым во внутреннем боковом кармане пиджака, нанес Крушевану удар в шею, а сам бросился к стоявшему городовому, желая отдать себя в руки властей и заявить о совершенном мною убийстве. Не даю себе отчета, почему я ограничился одним ударом; не помню, каким образом, но после удара Крушеван схватил рукою за нож, и он оказался у него в руке. — Никаких соучастников у меня не было, о моем намерении убить Крушевана я никому не говорил; здесь в Петербурге у меня нет никого знакомых; я ночевал три ночи в Ораниенбаумском парке, ездил туда поездом, остальные ночи ночевал, где пришлось, обедал по ресторанам. — После прочтения мне протокола по поводу того, что я, признавая факт покушения на убийство во всех подробностях, все-таки не признал себя виновным, объясняю, что я считаю, что я, как еврей, должен был так поступить, что я действовал, как оскорбленный в своем национальном чувстве еврей, я действовал из личной мести. В Кишиневе я никогда не был, никто из моих родственников в кишиневском погроме лично не пострадал. У меня было сбережений около ста рублей, которые заработал в Ковеле, где я зарабатывал около 100 рублей в месяц уроками. — Мысль убить Крушевана созрела у меня еще в Ковеле, {с. 311} пришел я к этому плану путем личных соображений. — Я не убегал после происшествия, так как у меня и в моем плане было задумано убить Крушевана, а затем отдать себя в руки властей. Подлинный подписали Пинхус Дашевский и и. д. судебного следователя У. Обух-Вощатынский.
   С подлинным верно:
   За Секр. при Прок. Спб. Окр. Суда К. Шнейдер.

Источник.

Оставьте комментарий